Vitamins, Supplements, Sport Nutrition & Natural Health Products

ЗВЕНЯЩИЕ КЕДРЫ РОССИИ

Я возвращался в квартиру. Москву уже ласкала весна. На кухне осталось полбутылки подсолнечного масла и сахар. Необходимо было пополнить запасы продуктов, и я решил продать свою зимнюю шапку из норки. Шапка настоящая, не формовка, стоит за миллион. Конечно, сейчас уже не сезон, но тысяч двести пятьдесят за неё получить смогу, думал я, направляясь к одному из многочисленных московских рынков. Я подходил то к продавцам фруктами, то к торговцам вещами. Они смотрели на шапку, но покупать не спешили. Я уже решил сбавить цену до ста пятидесяти тысяч, но тут ко мне подошли двое мужчин. Они повертели шапку в руках, потрогали мех.

— Надо бы померить. Ты зеркальце попроси у кого-нибудь — сказал один из них своему товарищу и предложил мне отойти в сторону.

Мы зашли в укромное место в конце ряда прилавков и стали ждать его товарища с зеркальцем. Ждать пришлось недолго. Он тихо подошёл сзади, и от удара по затылку у меня в глазах сначала вспыхнули искры, потом всё стало мутнеть. Оперевшись о забор, я всё же не упал, но когда пришёл в себя, моих покупателей уже не было, и шапки тоже не стало. Лишь две женщины участливо охали:

— С вами всё в порядке? Ну и сволочи. Вы посидите, вот ящик.

Я немножко постоял у забора и медленно пошёл с рынка. Моросил весенний дождик. Пытаясь перейти дорогу, я остановился на обочине тротуара, чтобы осмотреться. Голова болезненно шумела. Я зазевался, и пронёсшаяся близко от меня машина грязными брызгами из лужи обильно окропила мои брюки и полы куртки. Пока я соображал, не двигаясь с места, что делать дальше, колёса грузовика из той же лужи добавили брызг, долетевших до моего лица. Я отошёл от обочины ­дороги и укрылся от дождика под ­козырьком коммерческого киоска, пытаясь определить свои дальнейшие действия.

В метро, конечно, в таком виде не пустят. Три остановки до квартиры, где я живу, пройти можно, но и на улице в таком виде может милиция забрать, приняв за пьяницу, бомжа или просто подозрительную личность. Отдувайся потом, оправдывайся, пока будут выяснять. Да и что я им скажу? Кто я теперь?

И тут я увидел этого человека. Медленно ступая, он нёс сразу два ящика с пустыми бутылками и был похож на бомжа или алкаша, которые часто вертятся рядом с коммерческими киосками со спиртным в розлив. Наши взгляды встретились, и он остановился, поставил свои ящики на асфальт, заговорил со мной.

— Что стоишь, высматриваешь? Это моя территория. Марш отсюда, — спокойно, но властно сказал он мне.

Не желая, да и не имея сил с ним спорить или пререкаться, я ответил:

— Не нужна мне твоя территория, сейчас приду в себя и уйду. — Но он продолжил разговор:

— Куда уйдёшь?

— Не твоё дело куда. Уйду, и всё.

— А дойдёшь?

— Дойду, если не помешают. Отстань.

— В таком виде ни стоять, ни идти тебе долго не придётся.

— Тебе-то какое дело?

— Бомжуешь?

— Что?

— Начинающий, значит. Ладно, отдохни пока здесь.

Он поднял свои ящики и ушёл. Вернулся со свёртком и снова заговорил со мной:

— Следуй за мной.

— Куда это?

— Погостишь часа три или до утра. Обсохнешь. Потом своим путём и последуешь.

Идя за ним, я спросил:

— Далеко твоя квартира?

Он ответил, не поворачиваясь:

— До моей квартиры уже до конца жизни не дойти. Нет у меня здесь квар­тиры. Есть место моей дислокации.

Мы подошли к двери, ведущей в под­вал многоэтажного дома. Он приказал мне постоять в сторонке, огляделся и, когда никого из жильцов не было по­бли­зости, чем-то похожим на ключ открыл замок.

В подвале было теплее, чем на улице. Его обогревали специально оголённые, наверное бомжами, от теплоизоляции трубы, по которым подавалась горячая вода. В одном углу валялось какое-то тряпьё. На него падал тусклый свет, проникающий через запылённое стек­ло подвального окна. Но мы прошли в дальний, пустой угол.

Он достал из своего свёртка бутылку с водой, открыл пробку и, набрав в рот воды, разбрызгал её вокруг, слов­но из пульверизатора. Пояснил:

— Это чтоб пыль не поднималась.

Потом он чуть отодвинул в сторону, стоящую в углу доску. Из образо­вав­шейся между стеной дома и пере­го­род­кой щели вытащил два листа фанеры, закрытой большим куском цел­­лофана, потом ещё несколько кус­ков картона, тоже закрытых целло­­фа­ном. Устроил из них на полу две импро­визированные лежанки. Взял из угла консервную бан­ку, зажёг поставленную в неё свечку. Не до конца отрезанная крышка банки бы­ла чистой, слегка сог­нутой в полусферу, и служила отра­жа­телем. Этот нехитрый прибор осветил края фанеры и полу­метровое прос­т­ранство между ними, на котором, рас­стелив газету, он стал вык­ла­дывать из пакета кусок сыра, хлеб, два пакета кефира. Аккуратно разрезая сыр, проговорил:

— Что стоишь? Присаживайся. Куртку сними, на трубу повесь, когда высохнет, почистишь. У меня щётка есть. Брюки пусть на тебе сохнут. Ста­райся поменьше мять их.

Ещё он достал два стограммовых запечатанных стаканчика с водкой, и мы сели ужинать. Кругом грязь подвальная, а уголок им оборудо­ван­ный получился каким-то чистеньким и уютным.

Когда чокались, он пред­ставился:

— Называй меня Иваном. Здесь без отчеств все.

Его действия с импровизированными лежанками, аккуратно разложенной на газетке пищей, несмотря на грязный пол подвала, создавали атмосферу чистоты и уюта в его подвальном уголке.

— А чего-нибудь помягче подстелить у тебя нет? — спросил я после ужина.

— Нельзя тряпьё здесь всякое держать, грязь от него будет, запах потом. Вон в том углу соседи... Двое их, иногда приходят. Развели со своим тряпьём гадюшник.

Разговаривая с ним, отвечая на его вопросы, сам того не заметив, я рассказал ему про встречу с Анастасией, о её образе жизни и способностях. О лучике её, мечтах и устремлениях.

Он был первым человеком, кому я рассказал об Анастасии! И сам не понимаю, почему я рассказывал ему о странностях Анастасии, о её мечте и о том, как дал слово помочь ей. Сообщество предпринимателей с чистыми помыслами организовывать пытался, да ошибся. Надо было сначала книжку написать.

— Теперь буду писать, пытаться издавать. Анастасия говорила, что сначала нужна книжка.

— Ты что же, уверен, что написать сможешь, а потом ещё и издать, не имея средств?

— Уверен или не уверен, не знаю. Но действовать буду в этом направлении.

— Значит, цель существует, и ты будешь идти к ней?

— Буду идти.

— И уверен, что дойдёшь?

— Я буду идти.

— Да... Книжку... Надо художника хорошего, чтобы оформил обложку. От Души, чтобы оформил. Смыслу соответствуя, цели. А где тебе худож­ника найти, без денег?

— Придётся без художника. Без офор­­мления.

— Нужно делать как следует, и с оформлением и по смыслу как следует. Мне б бумагу, кисти да краски хорошие. Помог бы тебе. Только дорого сей­час это стоит.

— Ты что же, художник? Профессионал?

— Офицер я. А рисовать ещё с детства любил. В кружки ходил разные. Потом, когда время выкраивал, писал картины, дарил друзьям.

— А офицером зачем тогда стал, если рисовать всё время хотел?

— Прадед был офицером, дед то­же, отец. Отца я любил и уважал. Знал, чувствовал, каким он хочет видеть меня. Таким и постарался стать. Дослужился до полковника.

— Каких войск?

— В основном в КГБ служил. Оттуда и уволился.

— По сокращению или выгнали?

— Сам рапорт подал, не выдержал.

— Чего?

— Песня, знаешь, есть такая. Слова там: “Офицеры, офицеры, ваше сердце под прицелом”.

— На тебя покушаться стали? На твою жизнь? Стреляли в тебя, мстили за что-то?

— В офицеров часто стреляют. Во все времена шли офицеры на встречу с пулями. На защиту тех шли, кто за ними. Шли, не подозревая, что их сердца под прицелом и выстрел смер­тельный будет произведён с тыла. С точностью. Разрывной. И прямо в сер­д­це.

— Как это?

— Помнишь времена доперестро­еч­ные... Праздники — Первое мая, Седь­мое ноября; огромные колонны людей, кричащих “ура”, “слава”, “да здравствует”... Я и другие офицеры, не только из КГБ, гордые были тем, что являемся щитом для этих людей. Обер­е­гаем их. В этом заключался смысл жизни большинства офицеров.

Потом перестройка, гласность. Другие возгласы стали раздаваться. И оказывается, сволочи мы, офицеры КГБ, палачи. Не тех и не то защищали. Те, кто в колоннах под красными зна­­мёнами раньше шли, в другие колонны пос­троились, под другими знамёнами ходить стали, а виновниками нас опре­делили.

Жена у меня, на девять лет младше, красавица... Любил её... Да и сейчас люблю. Она гордилась мной. Сын у нас родился, единственный. Что называ­ется — поздний ребёнок. Семнадцать ему сейчас. Он тоже мной вначале гор­дился, уважал.

Потом, когда началось всё это, жена молчаливой стала. В глаза не смотрит. Стыдиться жена меня стала. Я рапорт подал, в охрану коммерческого банка перешёл. Форму подальше спрятал. Но немые вопросы висели всё время в воздухе и у жены, и у сына. А на немые вопросы ответить невозможно. Ответы они видели на страницах газет, с экрана телевизора. Оказывается, кроме как дачами собственными да репрессиями, мы — офицеры ничем и не зани­ма­лись.

— Но ведь шикарные дачи вое­на­чальников по телевизору действи­тель­но показывали, натуральные, не­ри­сованные.

— Да, показывали, натуральные, ненарисованные дачи. Только дачи эти курятником жалким покажутся по срав­­­нению с тем, что теперь имеют мно­гие из кричавших обвинения в адрес вла­дельцев этих дач. Ты вон теп­лоходом владел. И намного большим, чем дача генеральская. А ведь этот гене­рал сна­чала курсантом был, окопы рыл. Потом лейтенантом из казар­мы в казарму кочевал. А дачу, дом ему, как и всем, для своих детей хотелось иметь. И кто знает, сколько раз ему при­ходилось вска­кивать ночью из тёп­лой постели той самой дачи, чтобы ока­заться в полевых условиях.

Раньше на Руси ценили офицера. Поместья жаловали. Теперь решили, что и дачки с пятнадцатью сотками земли для генерала много!

— Раньше по-другому все жили.

— По-другому... Все... Но обвиняли среди прочих в первую очередь неп­ременно офицеров.

На Сенатскую площадь офицеры вышли. О народе думали. Офицеров этих на виселицу потом, в рудники, в Сибирь. Никто на их защиту не встал.

За царя, за Отечество в окопах с германцами сражались. А в тылу уже готовили для них встречу революционные патриоты, вгоняя в затворы пули для их сердец, пострашнее свинцовых. “Белогвардейцы, изверги”, — так называли вернувшихся с войны офицеров, попытавшихся навести порядок. Кругом хаос, всё рушится. Все прежние ценности — материальные и духовные —сжигают, топчут. Трудно им, тем офицерам, было. Вот и шли они, надев форму офицерскую на чистое бельё, в психическую атаку шли. Знаешь, что такое психическая атака?

— Это когда пытаются испугать противника. Я в кино видел. В фильме “Чапаев” белогвардейские офицеры строем идут, а по ним из пулемётов строчат. Они падают, но ряды снова смыкают и идут в атаку.

— Да. Падают и идут. Но дело в том, что они не атаковали.

— Как это, зачем же тогда шли?

— В военной практике итогом, целью любой атаки является захват или физическое уничтожение противника, и, желательно, с наименьшими потерями атакующих. Идти на пулемёты укрывшихся в окопах можно было только в том случае, когда сознательно или подсознательно поставить иную цель.

— Какую?

— Может быть, действуя вопреки логике военного искусства, ценой своей жизни показать, призвать стрелявших одуматься, убивая их, идущих, понять и не стрелять в других.

— Но тогда их смерть похожа на смерть распятого на кресте Иисуса Христа?

— Похожа. О Христе мы ещё как-то помним. Безусых корнетов и генералов, идущих в этом строю, забыли. Может быть, и сейчас их Души, одетые в чистое бельё и форму офицерскую, стоят перед выпущенными нами пулями и просят, взывают одуматься.

— Почему к нам взывают? Нас, когда в них стреляли, ещё и не было.

— Тогда не было. Но пули и сегодня летят. Новые пули. Кто, если не мы, их выпускает?

— Действительно. Летят же пули и сегодня. И чего они столько лет всё летят? А из дома ты зачем ушёл?

— Не выдержал взгляда.

— Какого?

— Телевизор смотрели вечером. Жена на кухне была. Мы с сыном вдвоём смотрели. Потом одна из этих политических передач началась, о КГБ говорить стали. Понятно, поливали смело. Я газету специально взял. Вид сделал, что читаю, будто не интересно это мне. Хотел, чтобы сын переключил на другую программу. Политикой он совсем не увлекался. Музыку любит. А он не переключает. Я газетой пошелестел, украдкой на него смотрю. И вижу — сын мой в кресле сидел, руки его в подлокотники вцепились так, что белыми стали. Сам не шелохнётся. Я понял — он не переключит. Ещё сколько мог, держался закрывшись газетой. Потом не выдержал, смял газету, отбросил её в сторону, резко встал и сказал, выкрикнул: “Ты выключишь наконец? Выключишь?” Сын мой тоже встал. Но к телевизору он не пошёл. Стоит мой сын напротив меня, смотрит мне сын в глаза и молчит. А по телевизору продолжают... А мой сын смотрит на меня.

Ночью я им записку написал: “Ухожу на некоторое время, так, мол, надо”. И ушёл навсегда.

— Почему навсегда?

— Потому...

Мы долго молчали. Я попытался ­поудобнее устроиться на фанерке и вздремнуть. Но он снова заговорил:

— Значит, Анастасия говорит: “Перенесу людей через отрезок времени тёмных сил? Перенесу, и точка”!

— Да, говорит. И верит сама, что это получится у неё.

— Полк бы ей отборный. Я солдатом пошёл бы служить в этот полк.

— Какой полк? Не понял ты. Она же насилие отрицает. Она убедить как-то хочет людей. Лучиком своим пытается что-то сделать.

— Думаю, чувствую, она сделает. Многие захотят быть лучиком её обогретыми. Да не многие поймут, что самим тоже нужно немного мозгами шевелить. Помогать Анастасии нужно. Она одна. Даже взвода у неё нет. Тебя вот призвала, попросила, а ты в подвале, как бомж, валяешься. Тоже мне, предприниматель!

— Ты тоже вот, кагэбэшник, валяешься тут.

— Ладно, спи солдат.

— Холодновато в казарме твоей.

— Что ж, бывает и такое. Сожмись в комочек, тепло сохраняй.

Потом он встал, достал из проёма пакет целлофановый, укрыл меня чем-то вытащенным из пакетика. В тусклом свете свечи блеснули рядом с моим лицом три звезды на погоне кителя. Стало теплее под кителем, и я уснул.

Сквозь сон слышал, как пришли бомжи в свой угол с тряпьём и требовали у полковника бутылку за мой ночлег, он обещал им днём расплатиться, но они настаивали, чтобы он немедленно расплачивался, угрожали. Полковник перенёс свою фанеру-лежанку, положив её между мной и пришедшими бомжами, заявил: “Тронете только через мой труп”. И лёг на свою фанерку, заслонив меня от бомжей. Потом всё стихло. Мне стало тепло и спокойно. Проснулся я, когда полковник стал трясти меня за плечо.

— Вставай. Подъём. Выбираться надо. За тусклым подвальным окном едва начинался рассвет. Я сел на фанерку. Сильно болела голова и трудно дышалось.

— Рано ещё. Не рассвело даже.

— Ещё немного, и будет поздно. Они вату подожгли с порошком. Старый фокус. Ещё немного и одуреем от удушья.

Он подошёл к окну и какой-то железкой стал выковыривать раму. Дверь бомжи заперли снаружи. Вытащив раму, он разбил стекло и полез по ней в оконный проём. Подвальное окно выходило в бетонное углубление, закрытое решёткой. Он стал возиться с решёткой, пытаясь её вытащить из креплений, но что-то не получалось у него. Я стоял, прислонившись к стене. Голова кружилась. Полковник, высунувшись в оконный проём, скомандовал: “Присядь на корточки. Внизу дыма меньше. Старайся не шевелиться. Мень­ше воздуха вдыхай”.

Он выдавил решётку, упёршись в неё своими плечами. Сдвинул её и помог выбраться мне.

Мы сидели на бетонной отмостке у подвального окна, молча дышали предрассветным воздухом просыпаю­щейся Москвы. Головокружение постепенно проходило, становилось холодно, каждый молча думал о своём.

Потом я сказал:

— Соседи твои не очень-то дружелюбные, они что ли тут главные?

— Здесь каждый сам себе главный. У них промысел такой. Новичка приведут, за постой с него плату взымают. Если отказывается платить, подсыпают чего-нибудь ему в стакан или обдымят во сне, как нас пытались, потом себе что захотят возьмут, если есть чего брать.

— А ты, значит, кагебэшник, смотришь на всё это равнодушно. Двинул бы им хорошенько за такие дела. Или ты только в кабинетах, как чиновник, с бумагами сидел всё время, приёмов не знаешь?

— В кабинетах сидеть приходилось и не в кабинетах бывать приходилось. Приёмы знать — это одно, применять их — совсем другое. Одно дело — про­тивник, враг. Другое — человек. А я не рассчитать могу, излишнее получится.

— Это они-то человеки? Пока ты так рассуждаешь, они людей гробят. На убийство готовы.

— Готовы и на убийство. Но физическими приёмами этого не остановить.

— Философствуешь, а мы чуть не погибли. Еле выкарабкались, а другие могут не выкарабкаться.

— Другие могут и не выкарабкаться...

— Ну, вот, видишь. Так чего же философствуешь, а не действуешь?

— Не могу я людей бить. Говорю же, не рассчитать могу. Давай двигай к своему месту дислокации. Рассвело уже.

Я встал, пожал ему руку и пошёл.

Через несколько шагов он окликнул меня:

— Погоди! Вернись на минутку.

Я подошёл к сидящему на бетонной отмостке полковнику-бомжу. Он сидел, опустив голову и молчал.

— Зачем звал? — спросил я.

Через паузу он заговорил:

— Значит, ты думаешь, что сможешь дойти?

— Думаю, смогу. Тут недалеко. Три остановки всего. Дойду.

— Я имею в виду — к цели дойти сможешь? Уверен? Книгу написать, издать её?

— Я буду действовать. Сначала попробую писать.

— Анастасия, значит, сказала, что у тебя должно получиться?

— Да, она так сказала.

— Так что ж ты сразу этим не занялся?

— Другое считал более важным.

— Значит, приказы в точности выполнять не можешь?

— Анастасия не приказывала. Она просила.

— Просила... Она, значит, и тактику и стратегию сама разработала. А ты по-своему, значит, решил и только усложнил всё.

— Так получилось.

— Получилось... Надо внимательнее к приказам относиться. На вот, возьми.

Он протянул мне что-то завёрнутое в маленький целлофановый пакетик. Я развернул его и увидел сквозь целлофан золотое обручальное колечко и серебряный крестик на цепочке.

— Перекупщики за полцены у тебя это купят. Ты и отдай им за полцены. Может, поможет продержаться. Жить негде будет, приходи сюда. Разберусь я с ними...

— Ты что? Не возьму я этого!

— Не рассуждай. Тебе пора. Иди. Ну же! Вперёд!

— Говорю тебе, не возьму! — Я попытался вернуть ему колечко и крестик, но наткнулся на властный и в то же время умоляющий взгляд.

— Кругом. Вперёд! Шагом марш! — произнёс сдавленным, не терпящим возражения шёпотом и через паузу, уже вслед мне, просяще: — Только дойди.

Придя на квартиру, я хотел лечь спать, даже прилёг. Да бомж-полковник никак из головы не выходил.

Оделся я в чистое и пошёл к нему. Думал по дороге: “Может, согласит­ся он со мной пожить. Приспособ­лен­ный он ко всему. Практичный и ­ак­куратный. К тому же — художник. ­Может быть, картинку для обложки книжки нарисует. Да и на оплату квартиры вместе с ним легче будет подработать. За следующий месяц платить уже нечем”.

При подходе к подвальному окну, из которого мы выбирались на рассвете, я увидел группу людей — жильцов до­ма, милицейскую машину и “скорую помощь”.

Полковник-бомж лежал на земле с закрытыми глазами и улыбкой на ли­це. Он был испачкан мокрой землёй. Мёртвая рука сжимала кусок красного кирпича. У стены стоял сломанный деревянный ящик.

Судмедэксперт записывал что-то в блокнот, стоя у трупа другого человека, в мятой, затасканной одежде и с искажённым лицом.

В небольшой толпе, наверное из жиль­цов дома, всё тараторила возбуждённо женщина:

— ... Я собачку выгуливала, он, тот, что улыбается, на ящике стоял к стене лицом, а они, трое, бомжи по виду, мужчины два и женщина с ними, сзади к нему подошли. Мужчина ящик как дёрнет, он и рухнул с ящика на землю. Они его ногами бить стали, ру­гаться. Я закричала на них. Бить они ­перестали. Этот улыбающийся встал. Тя­­же­ло он вставал. И говорит им, чтобы уходили и больше на глаза ему никогда не попадались. Они снова ру­гаться стали, на него пошли. Когда по­до­шли, он резко так, прямо и не размахиваясь, ладонью, ребром ладони по горлу тому, кто ящик выдёргивал, ударил. И не размахивался вроде, а как ударил, то тот и скрючился, задыхаться стал. Я закричала снова. Двое сразу побежали. Сначала женщина, потом мужчина за ней побежал. Улыбающийся этот за сердце держится. Ему бы присесть или прилечь тут же, раз сердце прихватило, а он снова к ящику своему подошёл. Медленно так подошёл, к стеночке его подвинул. Сам за стену держится и лезет на ящик. Встал на него. Да совсем плохо ему, видно, стало. Вниз оседать начал. Оседает и всё чертит кирпичом красным по стене, так до земли дочертил, лёг лицом кверху у стеночки. Я подбежала, смотрю, а он не дышит. Не дышит, а улыбается.

— Зачем он на ящик полез? — спросил я у женщины.

— Да, зачем он лез, раз сердце прихватило? — переспросили из толпы.

— Так он же рисовать всё хотел. И когда эти трое бомжей к нему сзади подкрались, рисовал он. Потому, наверное, и не заметил их. Я с собачкой своей долго гуляла, а он всё время на своём ящике стоял и рисовал. Ни разу не повернулся от своего рисунка. Вот же рисунок, повыше, — показала женщина рукой на кирпичную стену дома.

На серой стене дома красным кирпичом был нарисован круг солнышка, в середине его кедровая веточка, а по краям круга-солнышка, по кругу, буквы какие-то неровные.

Я подошёл поближе к стене, прочитал: “Звенящие Кедры России”. Ещё лучики шли от солнышка. Их было только три. Больше бомж-полковник не успел нарисовать. Два коротких лучика, третий тянулся, искривляясь и затухая, до самого основания стены к земле, где лежал, улыбаясь, мёртвый бомж-полковник.

Я смотрел на его запачканное землёй улыбающееся лицо и думал: “Может быть, успела Анастасия в последнее мгновение его жизни прикоснуться к нему своим Лучиком, обогреть. Хоть немножко обогреть Душу этого человека и унести её в светлую бесконечность”.

Я смотрел, как грузили в машину тела погибших. “Моего” полковника бросили небрежно. Его голова ударилась о дно кузова. Я не выдержал. Сорвал с себя куртку, подбежал к машине, стал требовать, чтобы подложили под голову ему куртку. Один санитар выругался на меня, но второй молча взял куртку и положил под седеющую голову полковника. Машины ушли. Стало пусто, словно и не произошло ничего. Я стоял и смотрел на освещаемый утренним солнцем рисунок и надпись. Мысли смешивались. Что-то, хоть что-то я должен сделать для него, для этого кагэбэшника, погибшего здесь офицера России! Ну что? Что? Потом решил: “Я помещу твой рисунок, офицер, на обложку своей книжки. Я обязательно напишу её. Хоть пока ещё не умею писать, всё равно напишу, и не одну. И на всех буду помещать твой рисунок как эмблему. И обращусь в книжке ко всем россиянам:

“Россияне, не стреляйте в сердца своих офицеров невидимыми, разрывными пулями, пулями жестокости и бездушия.

Не стреляйте с тыла ни в белых, ни в красных, синих или зелёных своих солдат, прапорщиков и генералов. Пули, которые в них выпускаются с тыла, страшнее свинцовых. Не стреляйте в своих офицеров, Россияне!!!”